Человек живет. Борис Слуцкий

Борис Слуцкий, 1963 год. Фото: svoboda.org

 

В мае исполнилось 95 лет со дня рождения Бориса Слуцкого. «Московский книжный журнал» обратился к своим авторам, литераторам и ученым, с вопросом: «Какие строки, мысли, поступки Слуцкого вы помните и почему?».

 

 

Михаил Айзенберг

Среди всех советских поколений «военное поколение», вероятно, самое идеалистическое, самое искренне-советское. Они хотели быть не литературными чиновниками на окладе, но гражданскими поэтами – голосом державной воли и государственной мудрости. Но всё-таки очень характерно, что именно к Слуцкому приходили читать свои первые стихи такие разные (и из совсем разных кругов) поэты, как Всеволод Некрасов, Иосиф Бродский, Леонид Чертков и, кажется, Станислав Красовицкий – будущие лидеры литературного андерграунда, первые поэты «второй» (и в сущности единственной) культуры. Легко понять, чем привлекал их стих Слуцкого - резкий, составленный из слов, как из кирпичей. У Слуцкого действительно есть очевидные достоинства. Индивидуальная лексика: скупая, прозаическая, очень «мужская». Конкретность тем и прямота описания. Какой-то упор на определённость слова, сдвигающий слова в угловатые ёмкие формулы. «Не торопясь вязать за связью связь, // на цыпочки стиха не становясь, // метафоры брезгливо убирая», – так Слуцкий мечтает о прозе, но в сущности уже вводит эту вожделенную прозу в стихи. Всё это очень выгодно контрастировало с банальной необязательностью общелирического стихового потока. Антисталинские стихи Слуцкого «Хозяин» и «Бог» какое-то время даже ходили в списках на правах самиздата. Но всё-таки смущал общий поучающий, назидательный тон. Слуцкий-поэт и Слуцкий-политработник всю жизнь вели между собой изнурительную борьбу. Ни один не победил, но и результат нельзя назвать ничейным. После смерти Слуцкого в его архиве обнаружилось огромное количество неопубликованных стихов, уровень которых выше большинства опубликованных. «Я ещё без поправок эту книгу издам», – заговаривал себя Слуцкий. Нет, не издал.

Слуцкому до сих пор не могут простить его выступления с осуждением Пастернака на писательском собрании 1958 года. На том же собрании выступил поэт Леонид Мартынов и тоже с осуждением. Других выступавших не вспоминают, от них ничего другого и не ждали. От этих ждали. И Слуцкий, и Мартынов люди безусловно порядочные, личные знакомые Пастернака, а главное – признанные поэтические лидеры своего поколения, пытавшиеся обновить изнутри советскую поэзию. Травля Пастернака была двойной удачей властей: они погубили самого Пастернака, но попутно уничтожили и это нарождающееся обновление. Причём руками его лидеров. И тот, и другой, видимо, считали свои выступления тактическим манёвром, цель которого – не допустить очередной разгром и вывести из под удара новую поэтическую генерацию. В результате та новая поэзия, которую они имели в виду просто не появилась. Моральный провал лидеров вогнал новых авторов обратно в тот общий ряд, из которого они пытались выбраться. Как бы выровнял шеренгу.

 

 

Андрей Василевский

Из множества известных мне стихотворений Бориса Слуцкого более всего мне помнится вот это (сам себе я мог бы объяснить - почему, но сейчас не буду):

 

* *
Человек живет только раз. Приличия
соблюсти приходится только раз.
Жить - нетрудно, и неуместно величие
подготовленных ложноклассических фраз.
И когда на исходе последнего дня
не попали иглой в ее бедную вену,
Таня просто сказала и обыкновенно:
- Всё против меня.

 

 

Сергей Гандлевский

В молодости я слышал, разумеется, эту фамилию и знал стихотворение про лошадей («Лошади умеют плавать…»). Этим дело и ограничивалось. Из поэтов военного поколения я был увлечен Межировым.

Вероятно, в середине 70-х годов я каким-то образом оказался на нескольких занятиях студии «Зеленая лампа», которую при журнале «Юность» вел Борис Слуцкий. Он произвел на меня сильное впечатление. Этакий суровый еврейский старик, похожий на советского положительного героя – политработника или директора завода.

По окончании каждого занятия он говорил: «А теперь вы будете задавать мне вопросы, а я на них отвечать». Я не помню ни единого раза, чтобы он не дал подробного и толкового ответа на вопрос аудитории из любой области знания: литература, живопись, философия и т. п.

Уже после его смерти я взялся читать его подряд. Любви его стихи во мне не вызвали – большое уважение вызвали прямота и упорство, с которой он шел к заветной цели: обойтись в стихах без красноречия, без «поэзии».

Я ходил на «Зеленую лампу» за компанию с товарищем, Аркадием Пахомовым, чьими стихами мэтр тогда заинтересовался. На одном из занятий, после чтения по кругу кто-то, обратившись к Борису Абрамовичу, предложил: «Пусть Гандлевский еще прочтет».

- Нет. Гандлевский. Читать. Не будет. – Сказал Слуцкий.

 

 

Денис Драгунский

Я не хочу вспоминать поступков его - это не совсем по теме поэзии - масса людей тогда поступала плохо, очень плохо... и потом старалась как-то оправдаться, раскаяться... я имею в виду осуждение Пастернака и последующие самоуничтожительные стихи Слуцкого. Есть два стихотворения, которые меня просто поразили, которые я помню. "Расстреливали Ваньку-взводного" и "Ключ". А также волшебная строка "В ту зиму долгой и снежной была зима..."

 

 

Борис Дубин

Борису Абрамовичу Слуцкому я очень многим обязан лично - коротко говоря, профессией (по крайней мере, одной из). Это он в 1966 или 1967 году направил меня и моего друга Мишу Елизарова, тогдашних студентов филфака МГУ, в западноевропейскую редакцию издательства "Художественная литература" к  Олегу Степановичу Лозовецкому с короткой рекомендательной запиской; к Лозовецкому я потом, в 1970-м, и пришел с первыми своими переводами (из Бодлера). Я, конечно, уже знал тогда о роли БА в судьбе Пастернака и его романа - но это отодвигалось в сторону, вопросов при наших встречах я не задавал, а сам он об этом не заговаривал. Внешность, повадку, фрагменты разговоров, некоторые реплики БА я помню досконально. Помню его невидимую помощь то в одном, то в другом. Помню его, как будто окаменевшего и обгоревшего, никого не видевшего, когда он пересекал площадку на развилке улиц Герцена и Воровского около Центрального дома литераторов, где толпилась большая очередь в день похорон Эренбурга. Помню его дельную и жесткую внутреннюю рецензию на мои ранние переводы из новейшей кубинской поэзии (я вырос на русских символистах, и современность мне давалась плохо). Помню, как он полностью исчез из публичной жизни после смерти жены - исчез почти для всех, но его присутствие в моей личной жизни, скажу еще раз, я чувствую по нынешний день. Ну, и, конечно, помню стихи - хрестоматийные, хоть и непечатные на долгие годы "Хозяина" , "Терпенье", "Бога" (БА писал о Сарьяне, что он "в хрестоматии нашего глаза", он и сам был там, как и в хрестоматии нашего слуха), "Лошади в океане", "Кельнскую яму", "Мою бабку убивали так...", "Давайте после драки...", "Надо думать, а не улыбаться", "У каждого были причины свои", "Дети смотрят на нас", "Совесть",  "Оказывается, война...", "Все слабели - бабы не слабели", "Мягко спали и сладко ели", "Уезжающие - уезжают", "Прозаики последнего поколения", да и многое-многое еще. Помню его мемуарную прозу, тоже дельную и жесткую, приходившую, опять-таки, поздно, уже после его смерти, по кусочкам... Думаю (никому, впрочем, не навязываясь), он самый крупный и - по крайней мере, для меня - самый значимый поэт своего поколения.

 

 

Андрей Колесников («Новая газета»)

Разумеется, навскидку всплывает нечто хрестоматийное, вроде «Как убивали мою бабку…». Но Слуцкий не относится к числу поэтов, чьи строчки проборматываются автоматически на уровне подсознания. Во всяком случае, едва ли знание наизусть его поэзии – сколько-нибудь «массовое». Лично для меня он не только и не столько лирик, сколько очень жесткий к собственной судьбе и эпохе социальный мыслитель, социолог, философ. По его стихам можно судить, как и о чем думал глубокий и совестливый человек советской эры, вынужденный жить в заданных обстоятельствах, мучиться совестью и двойным сознанием, пытаться примириться с действительностью, эволюционируя. А его оценки уже не себе, а внешним обстоятельствам – чрезвычайно точны. И важны для понимания истории страны.

Из поступков его, естественно, самый запоминающийся – это участие в травле Бориса Пастернака. Но в этом и ключевая драма Слуцкого, если угодно, источник его глубины.

 

 

Павел Крючков

Строки - помню, от хрестоматийных "Давайте после драки помашем кулаками..." до - опубликованных уже после его ухода архивариусом и хранителем Ю. Болдыревым, вроде "Дай работу нашей слабосилке, / жизнь продли. И - нашу. И - врагам...". Без Слуцкого - нельзя, его обожженная честность меня, например, в разное время укрепляла (что до грехов его, т.е. осуждения Пастернака - то Бог ему судья, да и сам он, как известно, осудил себя впоследствии беспощадно).
О добрых поступках его тоже нельзя не помнить,
его отзывчивость была легендарной, это все знают.
Он не ленился помогать - без всякой выгоды себе.
Просто - помогать. Лично мне дорого, что первые стихотворные подборки поэтов, которых я ценю, выходили с его вступительным, ободряющим словом (Юрий Кублановский, Олег Хлебников и другие), что он помог Льву Шилову организовать Кабинет звукозаписи при Союзе писателей. Дела он делал, не фантомные, настоящие.

 

 

Юрий Кублановский

Борис Слуцкий сделал для меня много: благодаря ему состоялась моя единственная практически публикация в СССР в «Дне Поэзии» 1970-го года.

Это очень сильный поэт, я ставлю его, например, выше Давида Самойлова. У него есть одно гениальное, и, быть может, самое страшное в русской поэзии стихотворение: кремация его любимой жены.

Помню Слуцкого очень хорошо, так как не раз бывал у него дома. Мы были соседи. Оба жили по разные стороны платформы "Красный Балтиец".

 

 

Афанасий Мамедов

К Борису Слуцкому обращаюсь, когда нужна правда на донце, не заемная, отечественного образца. От Слуцкого первым прилетело вначале имя его, сопровождаемое словами: «Евреи хлеба не сеют. Евреи рано лысеют (…) Не торговавши ни разу, Не воровавши ни разу, Ношу в себе, как заразу, Проклятую эту расу.» И начались юношеские разборки: почему раса проклята? Проклят ли я сам, есть ли у меня, как у полукровки шанс избежать проклятия?.. Потом прилетел «огоньковский» сборничек в паре с Эренбургом. Оба пыльные со штампиками и грибковым запахом. Эренбурга отложил, Слуцкого оставил: все просто, точно, и правда вся на донце блюдечка… Даже не правда, а квинтэссенция ее. Очень мужские «графичные», без сомнительных оглядок на то, что делали тогда собратья по перу, стихи — вызов с каким-то постапоклиптическим сознанием, по содержанию порою тяготеющие к прозе, «поэзия на стыке с прозой», но всегда остающаяся поэзией. Возможно поэтому, когда у меня стопориться дело в поисках точных метафор, обрывается связь с персонажами, магнитом тянет «Я» к сумбуру и коммунальности, обращаюсь за помощью к Бродскому и Слуцкому, черпаю у них языковой смелости. Второй приход Слуцкого в паре с Бродским (литинститутское время), поиски Слуцкого в поэзии Бродского. Поиски обреченные на провал. В чистом виде, конечно же не нашел, только в сплаве с Оденом, Фростом и Цветаевой… только в сплаве с тем, что обстреливало Бродского.  В третий раз Борис Абрамович ворвался в мою жизнь без какого либо сопровождения, минуя те блокпосты, которые я успел выставить советской литературе. Он пришел в мою гавань книгой «О других и о себе». Теперь эта книга в моей библиотеке, у нее есть свое почетное место рядом с Полем Валери, и я никогда не забываю, где она стоит. Актуальность этой книги сегодня — несомненна. Когда мы справляем парады и снова млеем от начищенных сапог и создателей прочных империй, когда на окнах автомобилей — чаще всего почему-то немецких Мерседесах и БМВ — пишут «Спасибо деду за победу!» или «На Берлин!» самое время к ней обратиться. Жалко, что Борис Слуцкий не перешел на прозу, не впустил ее в себя.  Но быть может, так даже лучше — незавершенность поддерживает и образует, меня всегда пугало нечто сложившееся, окончательно завершенное, выписанное. И нет никакой нужды поддерживать вымышленный образ, коих в нашей литературе предостаточно.

 

 

Борис Минаев

Со Слуцким такая история: стихи его и сейчас можно читать с полным восторгом, они совершенно современные, мощные, ясные и по языку, и по мысли, они написаны как бы сегодня, в них нет (в лучших) ни тени архаики. Но вот проблема – вместе с автором они выпали куда-то из сознания, ушли. Не потому что не талантливы, а потому что написаны настоящим, истинным философом, человеком ума, я бы сказал исключительно умственной воли. Но Слуцкому не повезло – весь его ум соразмерен его эпохе, советской, эпохе имперской, эпохе послевоенной. Из этих стальных рамок можно было вырваться только «партизану», то есть человеку, глубоко чуждому всякому строю, порядку, системе, ну хотя бы за счет личной драмы, личного чувства, хоть самого простого – как вырывались иногда даже поэты второго ряда. Но Слуцкий никогда, ни при каких обстоятельствах не мог быть партизаном. Политруком и советским офицером он был не в примитивном смысле, а в самом высшем – предметом всей его поэтической работы была народная душа, солдатская, то есть внутренний мир простых (совсем простых) русских людей, которых он видел на войне и после нее. Это приковало его навсегда. По Слуцкому можно изучать, какими они на самом деле были, вплоть до народных говоров, до их юмора, который сейчас, конечно, очень изменился (и говор, и юмор), в этом смысле Слуцкий – практически ученый, этнограф, историк, но поднимающийся до высот анализа. И анализ этот настолько безжалостен, настолько неотвратим, что в понятие «стихи» он практически не вмещается целиком: Слуцкий всегда фиксирует непреодолимую пропасть, иногда ненависть, иногда просто каменную ледяную стену между человеком из народа и очкариком в шляпе, и в то же время – неотвратимость их совместного пути, к совместной гибели или просто дальше, в неведомую даль жизни. Это какая-то особая тема, которой нет ни у кого, ведь всегда поэт фиксирует некую «свою» точку, в ей укореняется, в ней живет. А Слуцкий живет нигде, у него нет своего «дома», как призванный в армию, как в строю. Он всегда как будто во главе своей роты, своих солдат, всегда их изучает, наблюдает, фиксирует в дневнике, делает горькие, страшные, иногда сдержанно оптимистические выводы. Его работа – руководить народной стихией. Не упиваться ею, а именно управлять, сдерживать, понимать внутренние механизмы, заблуждения, мифологию, предрассудки. Но у этого политрука нет ничего «своего», его доля – держать этот строй в порядке. Он не может отойти, расслабиться. Во всем, что он пишет о себе лично – есть страшный холод пустого одиночества. В американских или старых французских фильмах так иногда показывают быт старого полицейского – холостяцкая полупустая квартирка почти без мебели, фотография жены, которая ушла или умерла, голые стены, всегда заряженный пистолет в ящике стола. Таков мир Слуцкого.У Слуцкого есть такие стихи – которые меня когда-то поразили – в них он примерно подсчитал количество котлет, которые съел за жизнь, башмаков, которые износил, носков, которые постирал, ну и так далее.

Вывод напрашивается жутко простой – человек это по большому счету машина. И сам собой возникает вопрос, без всякого пафоса, а в чем смысл?

Слуцкий умел ставить такие вопросы. В этом его сила. Ну а слабость – продолжение этой силы.

Я знаю, как и все люди, занимающиеся литературой, что Слуцкий выступил против Пастернака на том знаменитом собрании, и всю жизнь горевал по этому поводу. Позорно выступили и позорно проголосовали тогда многие. А помним мы его одного. И приводим в пример его одного.

Когда я узнал от друзей, что у Слуцкого вроде бы в конце жизни было совсем не в порядке с головой, он сильно болел именно душевно, ментально… я совершенно не удивился.

Мне всегда казалось, что его внутренний мир очень тяжелый. И даже в чем-то невыносимый.

 

 

Алексей Мокроусов

Для меня Слуцкий начался с публикаций Юрия Болдырева. До них он был читаем, в них стал почитаем.

В истории с Пастернаком меня больше занимают критики и обвинители Слуцкого. Среди них мало кто может быть заподозрен в плохих поступках. Но еще реже кто может быть заподозрен в хороших.

Сам же Слуцкий, словно от лица Войцека, написал:

 

Судьба не откладывала на потом.
Она скакала веселым котом,
уверенно и жестко
хватала мышку за шерстку.

 

Судьба не давала льготных дней,
но думала: скорей - верней,
и лучше всего не откладывать,
а сразу лапу накладывать.

 

В белых тапочках лежа в гробу,
он думал: мне бы иную судьбу,
спокойную, не скоростную,
другую совсем, иную.

 

Он и был Войцеком советской поэзии – человеком, на долю которого выпало слишком многое и который справлялся с этим непрошенным как мог.

 

 

Владимир Новиков

Решительно не помню бессмысленно-казенного текста, произнесенного Слуцким на антипастернаковском писсобрании 1958 года.  Хотя стенограмму читал не раз. Passons, как говорили в позапрошлом веке.

Русский язык к Слуцкому благосклонен. «Физики» и «лирики» стали  антонимами, хотя лирику 1950-60-х годов физики поняли и приняли живее, чем должностные гуманитарии. 

Звуки у Слуцкого выстраиваются как по команде, создавая разом и картину, и сюжет:

 

                            Мою бабку убивали так: 
                           Утром к зданию горбанка
                           Подошел танк…

 

  Афористичность без риторики, поскольку с некоторым сдвигом:

 

                        Надо думать, а не улыбаться.

                        Надо книжки трудные читать...

 

  Или вот эти, озвученные на таганской сцене голосом Высоцкого, строки:

 

                          Давайте выпьем, мертвые,

                          За здравие живых!

 

Стиховая фактура – отличного качества. Но для прохождения в первый ряд поэтов ХХ века, для присвоения эпитета «великий» этого мало. Чтобы стоять рядом с Ахматовой, Пастернаком, Мандельштамом, Цветаевой, -  потребны и более высокий интеллектуальный уровень, и реальная причастность к мировой культуре. С этой точки зрения Слуцкий слишком провинциален и советск.

 Догматизм то и дело его сковывал – и в стихах, и в жизни. Досадно было прочесть рассказ Александра Межирова (в передаче Марка Цыбульского) о встрече трех корифеев (Слуцкий, Межиров, Самойлов) с Высоцким, ждавшим от них разговора по гамбургскому счету: «Я помню, Слуцкий Высоцкому что-то сказал, очень дружески и с большим уважением, но нравоучительное, и я понял, что этот монолог надо как-то прервать. Ведь создавалась комическая ситуация – на каком основании поэт учит поэта?»

И все-таки кончу «за здравие» и в том же таганском контексте, к которому Слуцкий был крепко причастен. В середине семидесятых годов появилась легендарная пародия Леонида Филатова на Роберта Рождественского (к которому у  интеллигенции было отношение в лучшем случае ироническое, а вовсе не такое, как изображено в новейшем фейке под названием «Таинственная страсть»). И кто же там противопоставлен псевдопоэту Рождественскому?

 

 

                        Вспоминается такой

                        Казус,

                        Вспоминается такой

                        Случай…

                        Подхожу я как-то раз

                        К кассе,

                        Эдак скромно, как простой

                        Слуцкий.

 

 Имя Слуцкого здесь зарифмовано как синоним поэта настоящего. На этом эпитете и предлагаю остановиться.

 

 

Михаил Эдельштейн

Главное стихотворение Слуцкого - конечно, "Бог". Может быть, это одно из главных стихотворений русской поэзии середины XX века вообще. Мне кажется, это единственный случай (по крайней мере, другие не припоминаются), когда советский поэт, носитель советского сознания и советского языка, смог совершить подлинный метафизический прорыв и вернуть своему взгляду казалось бы напрочь отнятое измерение. Написать о Сталине в 1955-м "Он был умнее и злее / Того - иного, другого, / По имени Иегова, / Которого он низринул / Извел, пережег на уголь, / А после из бездны вынул / И дал ему стол и угол" - было невозможно. Но Слуцкий написал. Так же, как написал "В пяти соседних странах / Зарыты наши трупы", "Он — черный. Он — жирный. Он — сладостный дым. / А я его помню еще молодым" - и еще несколько подобных стихотворений. И километры абсолютно проходных, советских строк. Как можно было так увидеть и, один раз так увидев, как можно было забывать об этом новом зрении в 99 из 100 стихотворений - это вопрос, ответа на который у меня нет. Но именно Слуцкий позволяет этот вопрос хотя бы поставить.
Что касается биографического Слуцкого, то хорошо помню эпизод из книги Станислава Рассадина "Самоубийцы". Автор приводит диалог одного своего знакомца со Слуцким: "Боря! Вы, конечно, пойдете на похороны Пастернака?" - спросил тот, "тайно, да, в общем, и явно глумясь" над поэтом, принявшим двумя годами ранее участие в антипастернаковской кампании. "Я не могу, - сухо ответствовал Слуцкий. - Я еду в Ленинград на юбилей Ольги Берггольц". "Боря! - В интонации явственней зазвучала насмешка. - Вы обязаны взять с собою Берггольц и вместе с нею явиться в Переделкино. Неужели вам непонятно, что и вы, и она - поэты эпохи Пастернака?!" "Вы недооцениваете Берггольц, - только и нашелся сказать Слуцкий". Рассадин был в полном убеждении, что его приятель Слуцкого унизил и "срезал", совершенно не замечая той фехтовальной точности, с какой Слуцкий нашел для завершения этого обмена уколами единственно возможный ответ. Мат в один ход, которого ни соперник, ни его болельщики, как в аксеновской "Победе", даже не заметили.

 

Среди других анкет MoReBo: ГорькийМаяковскийОкуджаваВысоцкийПремии.

Время публикации на сайте:

20.05.14

Вечные Новости


Афиша Выход


Афиша Встречи

 

 

Подписка



Новые статьи

Новые книги

Система Orphus