По скользкой тропе воспоминаний

По скользкой тропе воспоминаний

Илья Серман и Руфь Зернова, 1995 год. Из архива Екатерины Видре. Фото: os.colta.ruИлья Серман и Руфь Зернова, 1995 год. Из архива Екатерины Видре. Фото: os.colta.ru

Автор текста:

Алексей Мокроусов

 

Сборник Руфи Зерновой (1919–2004) состоит из 26 новелл-воспоминаний, написанных в разные годы. Автор – писатель и переводчик, прошедшая через фронты гражданской войны в Испании, тюрьмы и лагеря ГУЛАГа. Она была знакома с выдающимися учеными и писателями, переводила книги, в 1976-м вместе с мужем, литературоведом-филологом Ильей Серманом, эмигрировала в Израиль.

Уроженка Бессарабии, Зернова провела детство в Одессе, учиться уехала в Ленинград (филологический факультет университета из-за войны ей удалось окончить лишь в 1947-м), работала переводчицей на фронтах гражданской войны в Испании, а в 1949 году ее вместе с мужем арестовали «за распространение антисоветских клеветнических размышлений». Из десяти лет лагерей отсидела только пять: смерть генсека освободила раньше срока. Но биографию не переписать, «такое уж наше поколение. Начнешь рассказывать о приятном – и тут же, с плитки дивного горького шоколада соскальзываешь в сталинские лагеря. Скользкая это тропа – воспоминания».

Жизнь была богата на события, как богата на имена и книга. Здесь и статья о Валентине Катаеве «Самый благополучный советский писатель», и воспоминания об авторе повести «В окопах Сталинграда» Викторе Некрасове, и заметки о визите 17-летней студентки без приглашения к Ахматовой, чей ленинградский адрес в 30-е можно было получить за 20 копеек в любом справочном бюро.

Литература становится одним из сквозных сюжетов сборника. Чтение для человека с лагерным опытом – занятие особое. Зернова рассказывает, как по одной сцене можно опознать «своего». Ее рассказ о собственном сидении – печататься она начала в 1955-м – уже в оттепель, подвергся «тщательной редакторской чистке», «все лагерные концы были тщательно упрятаны в сюжетную воду» – и все равно «чуткие лагерники сразу во всем разобрались». Евгения Гинзбург прислала автору письмо: «Знаю я, знаю, где филологи работают сучкорубами и ходят за шесть километров полоть свеклу». Точно так же по одной сцене разговора у костра в книге «Обезьяна приходит за своим черепом» сама Зернова «угадала» лагерника в писателе Юрии Домбровском.

Одни вошедшие в книгу тексты, датированные 60–90-ми годами, публиковались прежде, другие увидели свет впервые. Они охватывают всю жизнь автора, включая годы, когда газета «Известия» была полна объявлений о смене фамилии Троцкий. Однофамильцы проклятого вождя революции меняли ее на Тронский, Троицкий или какие еще – лишь бы не иметь ничего общего с человеком, объявленного преступником без решения суда.

В лагере Зернова встретила жену профессора-историка Исаака Троцкого, получившую второй срок (таких в лагерях звали «повторницы») после доноса соседей. Тем казалось странным, что отбывавшая ссылку женщина все время печатала на пишущей машинке. Та подрабатывала машинисткой, но в кафкианском воздухе повседневности такие подробности мало кого интересовали.

Собственный предстоящий арест не был для Зерновой и Сермана неожиданностью. Об интересе к ним со стороны соответствующих органов их после собственного допроса предупредила ближайшая подруга. А слухи, что о супругах расспрашивают многих, в том числе и совсем дальних знакомых, доходили и прежде – несмотря на атмосферу всеобщего страха, люди пытались оставаться в рамках прежних понятий о порядочности.

Реакция же самой Зерновой на слухи о расспросах выглядит типичной для советского человека той поры: «Мы сердились, но более для приличия, и, пожалуй, даже были польщены: вот, значит, и мы становимся видными людьми. Ведь если органы тобой не интересуются – значит, у тебя просто нет социального статуса.

Мы ждали, когда нас вызовут, чтобы и нас расспросить о ком-нибудь».

Это признание позволяет многое понять в мышлении поколения, выросшего при советской власти и потому воспринимающего атмосферу всеобщего соглядатайства как нормальную, свою, родную; любой готов дать соответствующую информацию в нужный час – ведь все же вокруг так делают?!

Отношение к информаторству (слово «стукач», пишет мемуаристка, еще не было в ходу, были «провокатор» и «тихарь») отдавало инфантилизмом: «Мы ждали, когда нас вызовут, чтобы и нас расспросить о ком-нибудь. Просто так, для картотеки. Должны же органы знать, чем мы дышим. Учреждение – оно и работает как учреждение, верно? Спросят нас о ком-нибудь, мы скажем, что почти его не знаем, потом передадим ему, что – спрашивали…»

К аресту готовилась почти три месяца. Чистили домашние архивы. Жгли книгу с портретами «всех членов клики Тито», переписку, в том числе и письма Карла Либкнехта – во-первых, те были на немецком, что уже подозрительно, во-вторых, адресованы г-же и г-ну Радекам (одно время мать Сермана была гражданской женой расстрелянного в конце 30-х политика и публициста Карла Радека). Так прошли 86 дней ежедневного, еженощного ожидания. Если бы он знали, что в основе обвинения будут лежать записи, сделанные в комнате, где они вдвоем разговаривали с мужем! Техника тогда входила в моду, подслушивающие устройства все чаще использовались при аресте как доказательства вины.

Тем не менее, арест произошел неожиданно: утром зашел приветливый человек, пригласил с ним проехать, ребенку сказал, что мама скоро вернется.

Зернова вспоминает, как вели себя на суде некогда лучшие подруги, в том числе та, с которой довелось работать в Испании (ее имя не называется). Дочь профессиональных революционеров, среди домашних знакомых которых были и Киров, и Орджоникидзе, она отличалась строгостью и принципиальностью прежде всего по отношению к себе самой.

На предварительном следствии она лишь подтверждала и без того известные следствию факты, не нанося своими показаниями вреда арестованной подруге. Но, едва на суде Зернова решила уточнить – говоря об антисемитизме, она сама ведь имела в виду бытовой, трамвайный антисемитизм, – как «вспыхнули ее узкие глаза, и она гневно возразила: «Нет, сверху! Сверху!».

Возможно, не стоило задавать такого вопроса, но, считает мемуаристка, она задала его, поскольку «хотела ей помочь», «дать ей возможность (…) не винить себя потом, говорить себе, что она сделала только «от сих до сих», сколько от нее требовали, и «ни грамма больше», как в лагерях говорили».

Неизвестно, винила ли в чем себя сама подруга или ей удалось благополучно забыть все произошедшее в суде как страшный сон. В любом случае такие сцены накладывают отпечаток не только на подсудимую, но и на свидетелей. Психика оставшихся на воле оказывалсь в большей опасности, чем психика отправленных в лагерь. Последним нечего было терять, но первым приходилось всю жизнь юлить перед собой, оправдываться, убеждать себя, что в произошедшем нет их вины, все случилось согласно логике истории – и приговор ближнему, и его последующая реабилитация. В этом смысле внутренняя граница между зоной и свободой стиралась до неразличения, несвободны оказывались все, хотя разница во внешнем комфорте была ощутима.

Суд – последнее место, где встречались обвиняемый (в сталинской России практически всегда – осуждаемый) и свидетельствующий против него. После дачи показаний один отправлялся в тесный «бокс» для арестованных, другой – в мирную жизнь. После окончания заседаний свидетель говорит жене: «Ты сейчас, значит, едешь на Невский?». Второй, проигравший, этой фразой вычеркивался из реальности. Свидетель не хотел думать – надолго ли? Может, навсегда?

Лагерь построен на унижении. Автор описывает прибытие на новую зону: все «как положено: баня, прожарка и смотрины; офицеры за столами, за списками: в парадных кителях, с орденами-медалями; мы – перед столами, голые, с бритыми лобками… Одна выпросила разрешение: в голубой короткой шелковой рубашечке стояла, с нежными розочками… Эта была из номенклатуры. А мы рабочая скотинка, стояли спокойно, не стыдились. Как говорила потом Маша Лукина: а чего стыдиться? Мы не кривобокие. И вообще – пятьдесят восьмая: у всех тело чистое, никаких таких…»

Зернова пытается понять психологию сидевших за столом, «потеющих в своей парадной форме» офицеров (интересно, могли ли среди них быть ее бывшие товарищи по испанской войне?). Сцена отдает разгулом античных сатурналий: «блеск погон – и наши белые торсы с загорелыми руками и ногами» (заключенных женщин привезли в лагерь после летних работ, где им разрешали трудиться в майках). Советские офицеры выглядят здесь римскими патрицими, «которые рабов за людей не считали». И все же: «Кем они себя в этот момент видели? Кем воображали? Нас они видели хорошо, им полагалось смотреть, может – и рассматривать. А себя? Ведь дано человеку воображение. Или так уж привыкли?».

Даже недавнее прошлое остается без ответа. Сегодня не понять природу этого унижения – осуществлялось ли оно в рамках узаконенной процедуры или было личной инициативой начальника лагеря? Но смысл мемуаров не только в том, чтобы приоткрывать тайны, загадывать или разгадывать загадки, напоминать живым о мертвых.

В описании лагерной жизни неожиданно встречается много человеческого. Среди немногочисленных табу быта выделялся запрет на воспоминания, он касался прежде всего детей. То есть вслух читать письма от них было можно, а вот рассказывать о мирной жизни, об общении с детьми – нет. Детям и внукам тех детей адресована эта книга о реальности, которую многие предпочли бы скорее забыть и не знать, чем помнить. Кажется, что так безопаснее – но только на первый взгляд.

 

 

Время публикации на сайте:

05.07.15

Рецензия на книгу

Иная реальность
Твитнуть

Книжная полка

Вечные Новости


Афиша Выход


Афиша Встречи

 

 

Подписка


Читать @moreboru

Новые статьи

Новые книги

Система Orphus